Оказавшись в 1984 году в эмиграции (после десяти лет борьбы за выезд, но это другая тема), я ахнул: стилистов не было! Никто из русских зарубежных прозаиков не годился в стилисты. Ткань родной речи, ее осмысление, осмысление души человеческой, возможное только в слове, — у одних писателей казались мне младенческими, у других — мелкими, плоскими, советскими. Ни в ком я не находил глубины. Талантливых рассказчиков, владеющих сюжетом, умеющих держать читателя в напряжении, искать не приходилось; Войнович, Алешковский, Севела, Василий Аксёнов были у всех на слуху. Но неужто всё дело в занимательности, в кинематографичности, в правде (отличной от советской кривды)? Разве такова русская проза XIX века? Отчего язык и мысль сегодняшних авторов так поверхностны, так незначительны?
Тут судьба смилостивилась надо мною: я открыл Бориса Хазанова. Что он принадлежит настоящей русской литературе, которую мы в ту пору так смело (и несколько бездумно) именовали великой, не видя ее падения в XX веке, — тут у меня сомнений не было. После советского умственного и языкового бесхлебья я словно на пир небожителей был допущен. Масштаб писателя мне на минуту почудился толстовским, бунинским. Впечатление подкреплялось и усиливалось совершенно непривычным — блистательным — уровнем общей культуры Хазанова. Передо мною возвышался русский европеец, из тех, которых давно не стало. Единственная трудность, от которой я тогда отмахнулся по занятости и неустроенности, состояла в том, что мой голод утоляли не в первую очередь художественные вещи Хазанова, не столько его романы, повести и рассказы, сколько его философическая (и по ткани своей художественная) публицистика. Хазанов был public philosopher, каковых в тогдашней русской ойкумене просто не существовало. — Ничего, сказал я себе: дорасту и до его романов, а пока поспешу снять шляпу перед Хазановым-стилистом, преклоню колено перед этим Атлантом русского языка. Счастье быть верноподданным такого монарха!
Вскоре, уже в 1985 году, когда я перевёл дух и несколько огляделся в русском литературном зарубежье, настоящие стилисты обнаружились и помимо Хазанова, — Феликс Розинер, например, его не назвать немыслимо, — но Хазанов был первым, и его места никто уже в моей душе не заступил. Я вернул Хазанову мой долг восхищения в 2007 году.
Вот этим моим отношением к Хазанову, — сыновним трепетом, признанием его власти надо мною, его старшинства не только возрастного, — отношением, которое я поспешил ему прямо заявить и пронёс сквозь десятилетия, — и проникнуты мои письма к Хазанову 1980–1990-х годов. Не исключаю из них тех мест, где Хазанов указывает мне на мои ошибки и промахи, мне не льстящие.
Ю. К.
11 июня 2014,
Duisburg, Nordrhein-Westfalen
[Борис Хазанов
(Г. М. Файбусович)]
Мюнхен, 31 октября 1987.
[Юрию Колкеру,
в Иерусалим]
Дорогой Юра,
с невероятным запозданием — только вчера — получил статью «Несколько наблюдений» [статью Ю. К. о Бродском], прочёл её в тот же вечер, но откладывал ответ, так как хотелось поговорить о ней с коллегами [то есть с другими двумя редакторами мюнхенского журнала Страна и мир, из которых фактически (не номинально) главным редактором был Кронид Любарский (1934-1996); см. письмо Ю. К. к Любарскому]. Дело в том, что мне очень хочется её напечатать, но я не уверен, что удастся убедить других. Тут и объём (почти 40 страниц), и то, что «культура» в моем лице вынуждена постоянно отвоевывать место у политики и других, так или иначе политизированных материалов; возможно, будет иметь значение и то обстоятельство, что статья по существу весьма сурово разделывается с Бродским, а я уже однажды опубликовал критический материал (O. Максимовой), за который отнюдь не был удостоен похвал. Но всё это в порядке вещей. Поговорить, к сожалению, не удалось: мы только что закончили номер, и наступило нечто вроде краткого затишья. Поэтому пишу Вам пока что просто так, не как редактор, а как читатель.
Я прочитал Вашу статью с наслаждением. Она сама по себе — прекрасный образец декларируемой Вами эстетики: безупречный, ясный, свободный от какой бы то ни было претенциозности язык, каждая фраза на месте, каждая работает, ни одно слово не сказано всуе. Безупречный вкус и та благородная сдержанность, которую я узнаю в каждом произведении Вашей, к сожалению, очень небольшой по объему прозы. И, наконец, это настоящая литературная критика, какой у нас совсем нет; это разговор о литературе, а не о пустяках, критика, поднимающаяся до философии искусства и в конечном счёте до самых главных вопросов жизни. Я совсем не собираюсь Вам льстить и думаю, что Вы и сами знаете цену своей работе. В статье разбросано множество интересных мыслей и высказано несколько принципиальных идей; каждая из них заслуживает обсуждения. Добавлю, что я не вполне и не везде с Вами согласен. Подавляющее большинство конкретных наблюдений и замечаний о стихах Бродского, по-видимому, неопровержимы. Некоторые поразили меня: я не мог понять, как я сам этого не заметил. Очевидно, существует некоторое общее обаяние этой поэзии, магия, которая скрывает или нейтрализует мелкие промахи и о которой Вы почти не говорите. Впрочем, статья по видимости (но лишь по видимости) и не претендует на что-либо большее, нежели предложить «несколько наблюдений». Её эффект основан на медленной, малозаметной, но упорной деструкции посредством проверки гармонии алгеброй. Одно или два замечания показались мне не вполне справедливыми (например, Ваш комментарий по поводу «Рождественского романса», стр. 23, или того места из «Осеннего крика ястреба», где говорится о поджатой к животу плюсне, — стр. 26). Одно из самых поразительных и убийственных «наблюдений» — о стихотворении «Памяти Т. Б.» (стр. 30). Мне было бы не под силу затеять с Вами дискуссию по поводу конкретной материи стиха — хотя бы потому, что я читаю стихи другими глазами и во всяком случае глазами непоэта. Но как бы то ни было, я уже вступил с Вами в мысленный разговор и хотел попробовать перенести его на бумагу, но потом подумал, что если мы хотим начать обстоятельное обсуждение литературных тем (а в первую очередь того, что Вы называете консервативной эстетикой) [предполагалось, что мы вступим в литературную переписку, прямо предназначенную для публикации], то, может быть, лучше отложить разговор до этого времени. Надеюсь, что моё предыдущее письмо до Вас уже дошло.
Пока я ограничусь одним общим соображением — или, вернее, возражением. Вы не раз называете Бродского авангардистом, говорите об этом даже как о чём-то вполне бесспорном, и в итоге статья предстаёт как отповедь и приговор авангардизму. Я постарался мысленно очертить круг явлений, которые я отнёс бы к литературному (в том числе и поэтическому) авангарду. Я думаю, что это в принципе возможно, иначе термин не оказался бы таким устойчивым. Но важно, как мне кажется, отграничить его от модернизма. Из абзаца на стр. 16 внизу следует, что для вас это примерно одно и то же. Я же думаю, что между модернизмом и авангардом нельзя ставить знак ≈, и дело тут не только в терминологической условности. Скорее можно сказать, что авангард (футуризм, дадаизм, литературный сюрреализм, обэриуты и много другое) — это «выблядок» модернизма, который по отношению к нему представляет собой нечто материнское и во всяком случае более обширное. Авангард, по-моему, при всём шуме, который он произвел, очень небольшое и кратковременное явление в искусстве. Поэтому он так быстро состарился. Бродского я аттестовал бы как поэта эпохи постмодернизма. Об этом можно было бы поговорить в нашей переписке [эта литературная переписка так и не состоялась].
Каково мое собственное отношение к этому поэту? Очевидно, оно не совпадает с Вашим. Когда-то меня изумили и покорили два небольших сборника, «Часть речи» и «Конец прекрасной эпохи». Это была, конечно, не такая влюблённость, почти болезнь, как когда-то было, например, с Блоком. Не такая, как с Гейне (целая эпоха моей жизни) или с некоторыми стихотворениями Бодлера. Не то высокое восхищение, как перед одами Горация или перед Тютчевым. И, конечно, не та ни с чем не сравнимая любовь, как к Пушкину. Но ведь и возраст (мой возраст) был другой: я познакомился с поэзией Иосифа Бродского, когда мне было почти 40 лет, это были его ранние стихи, а с «настоящим Бродским» — еще позже. Между прочим, я немало был удивлён, когда мой сын, подростком и располагая довольно скромным опытом общения с современной поэзией, как-то сразу принял и полюбил Бродского.
Я и сейчас ставлю его очень высоко. (Ваша статья меня изрядно смутила.) Но мне давно бросилась в глаза одна особенность — чтобы не сказать дефект — его поэзии или, может быть, поэтической личности. Эта черта подчас становится почти навязчивой, и притом в лучших стихах, таких, как «Колыбельная трескового мыса» или стихотворение, по которому назван весь сборник «Конец прекрасной эпохи». Я назвал бы её внутренним оцепенением. При всём невероятном богатстве языка, сложном сцеплении ассоциаций, изумительной метафорике, отмеченной Вами, при всей её странной и, согласитесь, трудно преодолимой магии это поэзия душевного паралича. Мальчик Кай сидит во дворце Снежной королевы, среди сверкания и роскоши, а в груди у него — кусок льда. Сердце, вынутое из морозильника. Не зря, по-моему, в стихах Бродского преобладает презенс, настоящее время, не зря сложный и запутанный синтаксис втиснут в почти обязательную строфику. Кажется, что основное занятие лирического героя — сидеть, вперившись в обстановку комнаты, следя за собственными полувпечатлениями, полумыслями, словно и они — вещи окружающего мира. Может быть, это — состояние, характерное для современного человека, обалдевшего посреди нагромождения вещей, музыкальных приборов, произведений искусства; может быть, то, что именно Бродскому удалось передать это чувство растерянной оцепенелости среди мелькающего современного мира, обеспечило ему особое и выделившее его из всех признание.
Я собирался отписать Вам кратко, но письмо разрослось. Ещё раз — большое, большое спасибо за то, что Вы прислали мне статью (я оставил себе копию). Дорогой Юра, все эти наспех набросанные замечания отнюдь не отменяют того, о чём я сказал вначале. Я читал заключительную главу («Точность как служение») вслух одному приятелю, и мы оба были восхищены: это первоклассная проза. Я не говорю о многих других великолепных местах, например, о сексуальности, о Маяковском и Хлебникове. Уважая Вашу скромность, воздержусь от новых комплиментов. Но я хотел бы вернуться к этим вопросам позже.
В заключение, если позволите, несколько совсем ничтожных мелочей. Эпиграфы к статье я бы предложил переставить местами: фраза «Это — ряд наблюдений» должна, мне кажется, стоять не первой, а третьей. Тогда она будет лучше перемигиваться с заголовком. — Poésie maternelle собственно значит «материнская». Кто придумал этот каламбур? [он встречается в переписке Пушкина с Вяземским] — Гораций Флакк (стр. 37). Так говорить не принято. Это примерно то же, что сказать: Сергеевич Пушкин. Или: Туллий Цицерон. Нужно либо «Гораций», либо «Квинт Гораций Флакк».
Крепко жму Вашу руку и обнимаю Вас обоих.
Ваш Г. Ф.
[Борис Хазанов
(Г. М. Файбусович)]
28.XII 1988. Мюнхен
[Татьяне Костиной и Юрию Колкеру,
в Иерусалим]
Дорогие Таня и Юра! Собственно говоря, я собирался написать Вам ещё две недели тому назад, но из-за разных обстоятельств, спешки перед окончанием года и т.п. делаю это только теперь, когда моё новогоднее поздравление уже безнадёжно опоздало. Впрочем, у Вас там есть свой Новый год, да и вряд ли в этом климате может быть рождественско-новогоднее настроение; даже у нас зимой не пахнет. Особо срочных новостей у меня нет. Я хотел только сказать Вам, что раскрыв как-то раз — по случайному поводу — стихи Ходасевича, я снова на некоторое время погрузился в этого поэта, потом стал читать его письма к Берберовой, разные мемуары о нём, перечитал, снова с наслаждением, и Ваше, Юра, жизнеописание Ходасевича. А уж потом перейти к стихам самого Колкера («Послесловие») было почти естественным и необходимым шагом. Эти стихи все время лежат у меня под рукой, и я должен сказать, что по крайней мере некоторые пьесы из этого сборника всякий раз действуют на меня сильно и болезненно. В них достигнуто изумительное слияние места, времени и души; и хотя я никогда подолгу не жил в Ленинграде (исключая два первых года жизни), образ петербургской России и образ безвременья, слякоть и камень, и эта тоска, облеченная в безупречно строгую форму, — всё это меня порабощает, стоит только прочесть одно-два стихотворения.
Мои собственные дела с тех пор, как мы побывали в Иерусалиме [Г. Ф. с женой Лорой гостил у Ю. К. и Т. К. в 1988 году в Иерусалиме], почти не подвинулись. Я корплю над неким подобием романа, но по разным причинам, и оттого, что у меня мало свободного времени, и из-за трудности задач (действительных или мнимых — другой вопрос), которые я перед собой ставлю, и от постоянной неуверенности, делаю ли я то, что нужно, это произведение пока ещё больших успехов не сделало. Время от времени я пишу или, вернее, вынужден писать разную ерунду: то статью для немецкой газеты, то передачи для радио о «культуре». А время идёт и чем дальше, тем неумолимей работает против меня. Не знаю, дошли ли до Вас книжки, которые я послал Вам несколько-то месяцев назад; к сожалению, в редакцию [мюнхенского журнала Страна и мир] почти перестало поступать что-либо путное.
Был бы рад получить от Вас весточку. Как поживает литературный кружок [под названием Беседа; затевался в Иерусалиме, но не состоялся]? Мы с Лорой, хоть и с опозданием, сердечно поздравляем Вас с Новым годом. Будьте здоровы.
Ваш Г.Ф.
Yuri Kolker:
36/4 Arha'a St, Pisgat Ze'ev, Jerusalem, Israel
tel. 850781
15.01.89, Иерусалим.
An Herrn Dr. Geronim Faibussowitch
Belfortstr. 10 (Rgb.)
8000 Munchen 80,
Bundesrepublik Deutschland (West Germany)
Большое спасибо Вам, дорогой Геня, за Ваше письмо от 28. XII 1988 и новогодние поздравления, — поздравляем и мы Вас и Ваших близких. Вы правы, в нашем климате рождественское настроение если и бывает, то лишь у преследуемого меньшинства, мы от этого настроения отвыкли и новый год никак не отмечаем. Только этим и объясняется то, что мы забыли вас поздравить. Не обижайтесь! Мы вас любим по-прежнему. Есть и еще оправдание: у нас были в гостях наши американские друзья (друзья еще по Ленинграду, они уехали в 1978), жили у нас вчетвером целых 20 дней, — и мы несколько замотались. Но теперь всё позади.
Спасибо Вам за добрые слова о моих сочинениях. Ходасевича я, странным образом, редко вспоминаю и вовсе не перечитываю. Что до моих стихов, то я очень рад, что Вы набрели на них, и что Вас что-то тронуло. Сам я способен читать мои стихи той поры, почти не помня, кто их автор: более поздние стихи заслонили ту эпоху. В особенности — стихи последних полутора лет. Теперь, наконец, я доволен тем, что у меня получается (посылаю Вам кое-что на пробу). И это понятно: я практически прекратил писать критическую прозу; за последний год, кажется, ничего не опубликовал. Права Н. Я. Мандельштам: стихи и проза черпаются их разных источников.
Мою статью Гарвардский синдром в эстетике (Вы ее читали в рукописи, будучи в Иерусалиме) Континент отклонил — и как раз за то, что я хвалю Вас. Максимов [главный редактор журнала Континент Владимир Емельянович Максимов (1930-1995)] написал мне чрезвычайно глупое письмо, в котором он хотел унизить Вас, а унизил себя. Сейчас статья набрана в Двадцать два (где она тоже была встречена неприязненно, на этот раз — не из-за Вас), но сказать «она выходит» я не спешу. Тутошний истеблишмент относится ко мне не лучше европейского.
Отклонил Континент и статью о Бродском. В переписке о ней опять были помянуты Вы (я ведь и там на Вас ссылаюсь), на этот раз — Горбаневской, которая хоть и была (в письме) поумнее Максимова, но позицию его во всём разделяет. Это в высшей степени забавно: в статье речь идёт совсем не о Вас (и даже не о Бродском), имеются цитаты из десятка авторов, — они видят только Вас. Прямо истерика какая-то. Боюсь, и с Континентом (и с Русской Мыслью) идёт у меня к разрыву. Скоро печататься будет совсем негде. А злосчастную эту статью я на днях пошлю в гласную Россию — не всё ли мне равно? [статья была послана в Ленинград, поэтессе Ольге Бешенковской (1947-2006), и вышла в ее самиздатском журнале ТОПКА №2, 1989 (аббревиатура читается как Творческое объединение пресловутых котельных авторов); кажется, Бешенковская пыталась пристроить статью в московский журнал Наш современник.]
В связи с публикациями опять встаёт сто раз решённый вопрос: быть или казаться? Конечно, быть! скажет любой из нас — но не связано ли одно с другим? Те, чей голос слышнее, действительно господствуют в литературе, действительно реализуются. Устраняясь или будучи устранены, мы теряем не только читателей, признание, славу, но и долю; нас становится меньше.
Перечитал Ваши слова о моих стихах — и вспомнил о той страсти, с которой хотел некогда увидеть что-либо подобное напечатанным обо мне, Вспомнил и моё гордое нежелание делать себе славу. В хорошие минуты оно не покидает меня, мне не нужно не то что славы, но и признания, я именно горжусь своей самодостаточностью; но что-то таких минут становится всё меньше, и я, случается, шепчу вслед за классиком: читателя, советчика, врача… В приватных похвалах недостатка нет. (Одновременно с Вашим письмом пришло письмо от Лены Игнатовой, ленинградской поэтессы; до нее дошли и понравились ей те же стихи, которые перечитывали Вы.) Но нет и рецензий, и невольно спрашиваешь клеточныЕ : а издавать ли остальное, лучшее? Кто издаст? кто прочтёт?
Роман Ваш ожидаю с нетерпением, в том, что он будет замечателен (и страшен, ибо Вы касаетесь страшного) — не сомневаюсь; боюсь только, что принят он будет не по достоинству: слишком много у Вас литературных недоброжелателей, слишком несвободна (идеологизирована) наша критика. Конечно, есть (по крайней мере, в теории) еще и читатель, и у прозаиков он не тот, что у поэтов, но ведь и Вашу прозу понимать не проще, чем стихи.
То, что я не поблагодарил Вас своевременно за присланные Вами книги — величайшее свинство с моей стороны. Препятствием было, к тому же, не служение музам, а суета. И ведь книги мне тут же пригодились. Я опять был на минуту заворожён Кублановским-поэтом (прозаик он жалкий), а отложив его сборник и перебрав в памяти других, кого ценю в современной поэзии, — опять подумал: есть многие, перед кем я почтительно и благодарно склоняю голову, но не видно того, перед кем мне следовало бы преклонить колено.
Вольфганг Казак прислал мне русское издание своего лексикона — с просьбой написать на него рецензию и с сообщением, что он включает статью обо мне в следующее издание — правда, китайское. Я, стало быть, имею шанс увидеть мою фамилию, набранную иероглифами, а заодно и прославиться на Дальнем Востоке. Поздравьте меня скорее!
У нас всё по-старому. Мы с Таней решили «терпеть свою жизнь до конца», как советует Платонов. Лизе завтра исполняется 15, ростом она выше Тани. Будучи плохим отцом, я скромно обойду молчанием прочие её успехи. Таня кое-как держится, никогда не жалуется, всегда не совсем здорова. (Но на Масаду, когда были у нас американцы, поднялась пешком! — cable-car не работал). Я занят больше интегралами и программированием, чем литературой; после Вашего отъезда мне показалось, что я наткнулся на любопытную математику, работающую сразу в нескольких областях (энзимология, теория жидкостной адсорбции, рост клеточных популяций, фотосинтез). Сейчас мой энтузиазм несколько поутих; предстоит кропотливая и скучная работа — убеждать коллег, специалистов, подобных флюсу. (Знаете ли Вы такое милое высказывание: A philosopher is a person who knows less and less about more and more, until he knows nothing about everything. A scientist is a person who knows more and more about less and less, until he knows everything about nothing. Юмор чисто английский, даже не переведёшь. А мне хочется добавить: A poet, i.e. a Philister, is a person who knows something about something.) По крайней мере одного (энзимолога) я уже обратил, он думает, что мы напишем на этом монографию. Мои надежды не идут так далеко; я надеюсь лишь, что он возьмёт меня к себе в лабораторию в октябре 1989, когда кончится моя постдокторантская стипендия. Еще я вяло, без надежды закончить, тяну два или три небольших прозаических текста (которые опять наживут мне кучу врагов, если состоятся), набираю [на компьютере, для заработка] сразу два тома ленинградского еврейского самиздата [Еврейский Самиздат, тома 26 и 27. Ленинградский еврейский альманах, вып. 1-4 и 5-8, под редакцией Юрия Колкера. Центр по исследованию и документации восточно-европейского еврейства при Еврейском университете в Иерусалиме, Иерусалим, 1988], набираю и редактирую (попросту переписываю) дурацкую книгу о Троцком [Йосеф Недава. Вечный комиссар. Перевод Б. Таубина. Литературная обработка перевода, исправления и добавления Юрия Колкера. Книготоварищество Москва-Иерусалим, Тель-Авив, 1989 (русское название книги придумано А. Воронелем, заказавшим литературную обработку)], где объясняется, что вся беда наркома была в его еврействе…
Что до нашей культурной жизни, то она бьет ключом. Писателей тут очень много; почти все; и всё прибывает. На прошлой неделе я оказался на писательском семинаре в пользу авторов, пишущих не на иврите. Провели три дня в киббуце, недалеко от Иерусалима. На первом же заседании представитель министерства абсорбции сообщил о прибытии в страну Ионы Койфмана, узника Сиона из Днепропетровска, с из ряда вон выходящей рукописью стихов, которые уже переводят на иврит лучшие местные переводчики. Поскольку я член приемной комиссии русской секции СП, мне пришлось познакомиться и со стихами, и с автором. Стихи оказались чудовищны, за чертой не то что литературы, но языка; а поэт — ханжой, лгуном и недоучкой — и едва ли не уголовником. Но он патриот, это видно по его стихам, — и всеизраильская слава ему обеспечена.
Кружок, о котором Вы спрашиваете [речь идет о несостоявшемся иерусалимском кружке литераторов Беседа], зачах — принципы, заявленные в манифесте, оказались завышенными.
На этом прощаюсь, обнимаю Вас. Пишите нам. Что печатает сейчас Ваш журнал [Страна и мир]? Как он перестроился? Мы давно не держали его в руках. Вместе с Таней шлю мой поклон Лоре и привет Илье [жене и сыну Б. Х.].
Ваш
[Борис Хазанов
(Г. М. Файбусович)]
11 февр. 1989
[Юрию Колкеру и Татьяне Костиной,
в Иерусалим]
Дорогие Юра и Таня, я подумал, слегка переиначив Ваше изречение, что поэт — это тот, кто знает кое-что о том, чего не знает никто (а poet is a person who knows something about what nobody knows anything, если только меня не подвёл этот басурманский язык), и, может быть, в этом и состоит вся штука. Если это так, то слава не имеет значения. Но я хорошо понимаю, Юра, что Вы хотели сказать. Недостаточная литературная известность умерщвляет и то немногое, что публика слышала о поэте, ибо заставить читателя читать и разгадывать стихи, подписанные ничего не говорящим ему именем, так же трудно, как трудно заставить себя вступить в разговор с прохожим на улице. Малоизвестный автор легко превращается в неизвестного, подобно тому как бедняку легко стать нищим, — между тем как к богатому деньги сами текут в карман. На знаменитого писателя работает его знаменитое имя. Что же остаётся делать? Ничего. Мы с Вами в одинаковом положении и вдобавок представляем ту часть литературы, которую можно сравнить с узкой специализированной областью, интересующей очень небольшой круг, а именно, тех, кто этой областью интересуется, — без тавтологии тут не обойдёшься. Русскому писателю или поэту очень трудно смириться с мыслью, что серьёзная литература — это нечто вроде теоретической физики, о которой 999 человек из тысячи знают только, что она существует, или, пожалуй, некий экзотический спорт, о существовании которого (не говоря уже о правилах) вообще никто не знает, кроме самих спортсменов. Но не приближаемся ли мы к тому, что давно стало обычным в западных странах, где политикой, социологией и общественной нравственностью занимаются не поэты, а специалисты по этим делам, и где быть народным писателем, держать руку на пульсе жизни и как там это ещё называется значит попросту быть тривиальным писателем? Однако — если спуститься с небес на землю — есть простой выход, и, кажется, Вы на него уже набрели. Упомянутый Вами Юрий Кублановский (я иногда вижусь с ним) опубликовал некоторое время назад подборку стихов в московском журнале, у которого читателей во всяком случае больше, чем у всех русских журналов за рубежом вместе взятых. Я видел также его имя в «Литературной газете». Вы понимаете, конечно, что я далёк от мысли ставить Кублановера Вам в пример. Но почему бы, чёрт возьми, и Вам, Юра, не печататься в России?
Я с наслаждением (не примите это за комплимент) прочёл Ваше письмо и снова подумал о том, как жаль, что проза для Вас всего лишь помеха поэзии. Замечательная мысль Надежды Мандельштам кажется мне глупой, как многое из того, что она вещала. Отвечаю с запозданием, так как меня не было в городе. Мы с Лорой провели две недели в Линдау на Боденском озере, в доме творчества. Представьте себе, такие учреждения есть и в Германии, хотя, конечно, содержатся не на казённый счёт. Это было прекрасное время, когда не надо было ходить на работу, и прекрасное место, среди холмов и яблочных насаждений, на опушке леса, который по утрам был весь седой от инея. Вернулись во-свояси, и всё началось по-старому. Вдобавок надо ещё искать новую квартиру: кажется, я говорил Вам, что нам предстоит переселение.
Стихи, Вами присланные, меня озадачили. Они мне понравились (особенно первое и третье; больше всего, пожалуй, третье, «Дорога сворачивает на Камчатку», хотя и первое превосходно), но, как мне показалось, очень необычны для Вас, начиная с толчкообразного ритма, нагромождения согласных и этой формы двустиший, к которой Вы прибегали, кажется, очень редко. В этих стихах лиризм ушёл куда-то на глубину, и возникает впечатление какого-то очень высокого внутреннего давления. К ним надо привыкать заново.
Спасибо за фотографии, которые нам с Лорой сразу напомнили славные дни в Иерусалиме, прогулки с Таней и наши разговоры. Гости из СССР побывали и у нас, как же иначе? Сердечно обнимаем Вас обоих. Не хандрите и не хворайте.
P.S. Журнал, за неимением лучших книг, я Вам выслал.
Yuri Koiker:
36/4 Arba'a St, Pisgat Ze'ev, Jerusalem
Israel
tel. 850781
8.7.89, Иерусалим.
An Herrn Dr. Geronim Faibussowitch
Belfortstr, 10 (Rgb.)
8000 München 80,
Bundesrepublik Deutschland (West Germany)
Дорогой Геня, отвечаю на Ваше письмо от 11 февраля — и даже уже не извиняюсь за проволочку с ответом. Вы и сами понимаете, что она — не от лени. Ваши слова о писательстве и писателях слишком верны. Относительно публикаций в России: всё не так просто; Кублановский для них — жертва эпохи застоя, а я — все еще изменник; к евреям и Израилю у них эдипов комплекс. Но есть вещи и более простые: в литературном мире нужны знакомства, скрепленные застольем, лестью или еще чем-нибудь хорошим. Кублановский патриот, притом сразу в двух смыслах: и в прямом (любит Россию и плачет о ней), и — в смысле приверженности к литературному образу жизни, к литературной братии. Первое даёт возможность его пожалеть (утратил Родину) и в чем-то простить (жалеть и прощать мы иногда любим), за второе — его нельзя не любить, он — социально-близок. Я же двойной изменник. Для меня Россия — одна из стран, с которой я связан de facto; я ее не выбирал и слезы́ о ней не уронил и не уроню, ибо — с тех пор, как вышел из юности — в любви признаю только взаимность. Я, по большому счёту, — космополит. А ведь там, как мы помним, родина — языческий божок, и писатели — авгуры священной рощи, где поклоняются камням и деревьям. Литературную же публику я, по большому счёту, терпеть не могу — за ее сакральную разнузданность, ни на чём не основанную надменность и интеллектуальную косность. Представления, которыми она живёт, целиком вынесены из XIX века и с тех пор не подновлялись. Понятно, что при таком отношении к делу друзей в этой среде я не завел, и хлопотать за меня некому. А у них — своих авторов невпроворот.
Публикации в России для меня возможны двоякие: еврейские издания на окраинах (недавно рижский Вестник еврейской культуры без моего ведома напечатал мои стихи, переврав тексты и биографию) и, быть может, кооперативные издательства. Очередной сборник я хотел бы издавать в России. Здесь — это почти ни к чему; я окончательно уверился, что читателя в природе нет, он — застарелое суеверие, не более того. А издавать надо: без этого от стихов не избавишься и для новой жизни не освободишься. Пока, однако, путей я не нашёл (хотя и то сказать: ищу вяло).
В мае мы с Таней были в Англии. Я ездил по приглашению БиБиСи и неделю работал у них. Возможно, Вы помните, что я некогда просил у них места и получил отказ. Год назад я прошёл повторный экзамен в Тель-Авиве, а в мае они позвали меня в Лондон, что означало продолжение экзамена на месте. Неделю я сидел на переводе dispatch'ей, по три в день, печатал их и наговаривал на плёнку, — после чего они уходили в эфир. Это, конечно, не единственное, что там делают, но приёмный тест основан на переводе. Кажется, я понравился английскому начальству, мне даже сказали, что я хороший переводчик. Русская публика там вообще убеждена, что я уже принят, — между тем официального ответа нет по сей день, и я, по некоторым признакам, вполне допускаю, что он будет отрицательным. Но к положительному ответу я готов еще меньше. Жить в Лондоне на одну зарплату нельзя даже впроголодь: квартира (более чем скромная) съест 2/3 из нее, т.е. 600 фунтов из 900. Что самое главное: мне, боюсь, будет тяжело бросить мои уравнения. Контракт у меня тут до октября 1989. Если его не возобновят, а Лондон пришлёт приглашение, я, конечно, поеду туда, но сперва на полгода и один: это всё равно испытательный срок, к тому же, ровно столько я могу жить в ихнем хостеле. А дальше видно будет. Лондон привлекателен во многих отношениях; работа там очень скоро может стать постоянной, значит — долой нервотрепка; о культурном аспекте и говорить не приходится; и климат — наш, что очень важно для Тани. Она очень хочет туда, главным образом потому, что здесь летом буквально умирает от жары; ну и конечно, природа средней полосы, к которой она так привязана, да и язык понятный… Словом, поглядим. Пока говорить не о чем.
Пока я работал на БиБиСи, Таня была дома: она присоединилась ко мне неделю спустя, мы еще две недели провели у наших англоязычных друзей под Лондоном — на полном пансионе и на бесплатных развлечениях. Нас водили на Шекспира в лучшие театры, возили в Стратфорд, Виндзор, окрестные замки, музеи… всего не перечесть. Подобного отдыха у нас в жизни не было. Я вернулся домой как новенький и сразу почувствовал, как возросла моя работоспособность.
Признáюсь Вам, мне несколько грустно было узнать, что из присланных мною стихов Вы выделили не те, которые больше дороги мне: первое и третье, а сам я больше люблю второе, а затем — четвертое. Правда Ваша, они — новые звуки, но как раз это меня больше всего и радует: я их ждал. Л. Шестов писал некогда, что «приобретение манеры [художником] знаменует собою начало конца»: «Художник это отлично понимает и рад бы отвязаться от своей манеры, которая ему кажется шаблоном. Но это требует слишком большого напряжения сил, новых мук, сомнений, неизвестности. Тот, кто однажды пережил "восторги творчества", второй раз добровольно ими не соблазнится...» Я очень люблю этот его пассаж. Там же он говорит, между прочим, что «…большинство людей, даже гениальных, á la longue не выносит творческой работы», ибо «творчество — непрерывный переход от одной неудачи к другой... Общее состояние творящего: неопределенность, неизвестность, неуверенность в завтрашнем дне и, как венец всего, совершенная издерганность…» Не знаю, как у гениальных, а у меня — именно так.
На этом прощаюсь, сердечно обнимаем Вас и Ваших,
P.S. Спасибо за журналы!
Yuri Koiker:
36/4 Arba'a St, Pisgat Ze'ev, Jerusalem
Israel
tel. 850781
12.08.89, Иерусалим.
An Herrn Dr Geronim Faibussowitch
Das Land und die Welt e.V.
Schwanthaler Str, 73, D-8000
München 2
Bundesrepublik Deutschland (West Germany)
Дорогой Геня,
нашей дружбой, выдержавшей не одно испытание, заклинаю Вас выполнить следующую мою просьбу, которую срочность из пустяковой превращает в обременительную: прочтите, пожалуйста, критически прилагаемый текст [Изящные науки] — и сразу же, в двух словах, напишите, что Вам не понравилось. Я спешу отправить его в печать.
БиБиСи зовёт меня в Лондон на 11 месяцев, и поскольку здесь [в Израиле] мои служебные перспективы по-прежнему окутаны туманом, то я вернее всего поеду. Возможно, они обратятся к Вам с вопросами обо мне. Вы — под первым номером в представленном мною некогда списке арбитров. Сделайте милость, отпишите им.
И еще один вопрос. Как Вы понимаете Aurea mediocritas Горация (10-я ода II книги); всерьёз ли он хвалит золотую середину — или иронизирует? И если всерьёз, как это увязать с его же утверждением о том, что посредственность хороша для многих, но не годится для поэта (в Послании к Пизонам)?
Получили ли Вы моё письмо от 8.07.89? Поменяли ли квартиру? Вообще, как поживаете? У нас — в целом — без перемен.
Обнимаем Вас и Ваших,
Мюнхен, 17 августа 1989.
[Юрию Колкеру
в Иерусалим]
Дорогой Юра! Я не уверен, что это письмо дойдёт до Вас так же быстро, как дошло до меня Ваше письмо от 12 августа, но пишу Вам без промедления. Теперь по порядку: сначала о статье «Изящные науки».
Вы просите отметить места, которые вызывают (у меня) возражения. Этих мест немного.
1) Стр. 2. Несколько лукавые рассуждения о мотивах, руководивших проф. Эткиндом, о двух возможностях и т.д. Вся эта страница кажется мне чрезмерно обстоятельной, несколько избыточной, отчасти кокетливой. Дальше эта обстоятельность, может быть, и уместна; но начало статьи, мне кажется, должно быть более экономным, более сдержанным и энергичным. Оно немного расхолаживает.
2) Стр. 3, вторая строчка второго абзаца. Смысловая опечатка: «обличённых» вместо «облечённых».
3) Стр. 5, конец третьего абзаца. Мне непонятно слово «идеома». Если это «идиома» (выражение, не поддающееся буквальному переводу), то слово это здесь не на месте. Если это другое слово, образованное не от «идиос», а от «идея», то что оно значит?
4) Стр. 6, предпоследняя фраза второго абзаца. «Весче». Вы уверены, что эта сравнительная степень от «веский» существует? Я бы употребил другое слово: весомей.
5) Стр. 7. Насколько я помню, «знаменитый антагонизм между физиками и лириками» изобретён не литературоведами. Первыми текстами на эту тему были, если не ошибаюсь, статьи представителей точных наук: одного английского физика и популярного в те годы романиста о «двух культурах» и одного советского инженера; несколько позже появились известные стихи Бориса Слуцкого.
6) Стр. 9, конец второго абзаца. Хочется добавить: его («если бы нашим спиритам удалось его вызвать...»). Вся фраза несколько неуклюжая, я бы вообще её похерил.
7) Стр. 9, третий абзац: «Весьма вероятно, что хлебниковский эксперимент, как и эксперимент большевистский...» Эта фраза возвращает нас к мыслям, развитым в Вашей последней статье [Гарвардский синдром в эстетике, журнал 22 №63, 1989; о споре Бориса Хазанова с Василием Аксеновым] (на которую я не откликнулся отнюдь не потому, что не заметил её). Я не хочу сейчас касаться темы, требующей особого обсуждения: политические параллели авангардизма, связь с революцией и пр.; просто у меня такое чувство, что здесь сопоставление двух «экспериментов» и соответствующие умозаключения, касающиеся лично Эткинда, неуместны, чрезмерны. Они выходят за пределы конкретной полемики и могут послужить поводом для того, чтобы упрекнуть Вас в том, что Вы приписываете Эткинду взгляды, которых он не высказывал. Я не читал статью Эткинда, которую Вы критикуете, мне трудно судить. Но при чтении Вашей статьи иногда возникает впечатление, что Вы приняли его статью, написанную, как это у него часто бывает, небрежно и поверхностно, слишком всерьёз. Впечатление, что Вы подчас инкриминируете ему слишком глубокие заблуждения, о которых, возможно, он и не помышлял.
8) Стр. 10, пятая строчка сверху: «этнонимы». Что существует веками: народы или их обозначения (этнонимы)? Великое множество племён исчезло; их имена, однако, сохранились.
9) Стр. 11, второй абзац («Но профессор Эткинд...» и т.д.). Воля Ваша, Юра, но весь абзац кажется мне излишним. Вы дали волю своей злости.
Насчёт Горация. Мне кажется, что мысль оды II, 10 выражена достаточно ясно. Золотая середина не есть посредственность. Обратимся к тексту, вот первые три строфы.
Rectius vives, Licini, neque altum Semper urgendo neque, dum procellas Cautus horrescis, nimium praemendo Litus iniquum. Auream quisquis mediocritatem Diligit, tutus caret obsoleti Sordibus tecti, caret invidenda Sobrius aula. Saepius ventis agitatur ingens Pinus et celsae graviore casu Decidunt turres feriuntque summos Fulgura montes. |
To есть:
«Ты будешь жить правильней, Лициний, если не станешь ни вечно стремиться в открытое море, ни держаться возле самого берега, опасаясь сильных бурь: берег тоже ненадёжен.
Тот, кто ценит золотую середину, равно избегает и ветхого крова, и завидных хором, он достаточно защищён, но и достаточно трезв.
Рослую сосну чаще сотрясают ветры, рушатся башни — и тем тяжелей, чем они выше, — и молнии поражают высочайшие горы».
Похоже, что это говорится без иронии.
Слово mediocritas может иметь (по словарю Дворецкого) два значения: 1) посредственность, незначительность, заурядность и 2) умеренность.
Итак, если я Вас правильно понял, Вы поднимаете парус и по крайней мере ближайший год проведёте в Лондоне. По-моему, это неплохое решение, ВВС пользуется хорошей репутацией, да и Лондон, по слухам, не худшее место в Европе. Сможете ли Вы там работать (то есть писать стихи)?
Письмо Ваше от 8 июля я получил, не сердитесь за то, что задержался с ответом. Писать пустяки не хотелось, а до серьёзного письма не добрался. Это же относится и к статье в «22» [Гарвардский синдром в эстетике, журнал 22 №63, 1989], где Вы почтили меня вниманием. Я ограничился тем, что послал Вам номер журнала со своей статьёй, где есть немного и об авангарде; дошёл ли он до Вас? Я почти закончил свой роман. Рижский еврейский журнал видел [Вестник еврейской культуры, №1, март-апрель 1989 (с искажениями)] и очень порадовался, найдя там небольшую подборку Ваших стихотворений. Там есть мои любимые стихи («Памятник»), есть и чудное стихотворение, которое я не знал, — о другой стране. В нём мне послышалась какая-то тайная перекличка с Бодлером — «Приглашение к путешествию» (L'Invitation au voyage), знаете ли Вы эти стихи?
Сердечно обнимаем Вас и Таню.
P.S. Чуть было не забыл: через неделю мы переселяемся. Мой новый адрес следующий: Erkweg 8, 8000 München 81. Телефон 93 61 61.
Yuri Kolker:
36/4 Arba'a St, Pisgat Ze'ev, Jerusalem, Israel
tel. 850781
12.09.89 Иерусалим.
An Hernn Dr. Geronim Faibussowitch
c/o Das Land und die Welt e.V.
Schwanthaler Str. 73, D-8000 München 2,
Bundesrepublik Deutschland (West Germany)
Дорогой Геня,
большое спасибо Вам за Ваше письмо от 17 августа и критику, как всегда, справедливую, которую я — сколько хватило сил — постарался учесть. Грамматические ошибки (в словах облечённых, идиома) я заметил сам и уже исправил. В более сложных случаях проклятая авторская амбициозность понуждает меня упрямиться даже и после признания Вашей правоты, хоть рассудком я с Вами. Конечно, «юный друг» — не идиома в точном смысле слова: но идиоматический оттенок у этого устойчивого сочетания есть, и я как раз о нем и пишу. Слово весче мне почему-то хочется сохранить, хоть и неологизмов я не люблю, и Таня, в точности как Вы, считает его рискованным. (Помню, как в 1971 меня раздражало прилагательное золот у Игоря Северянина, — и пожилой эстонец, профессор Вальмар Адамс, знавший Северянина и друживший с ним, со страстью уверял меня, что слово это законно и что оно вовсе не неологизм. Я поверил тогда ему, и теперь мне кажется, что и весче — из того же ряда и вовсе не грех.)
Кто эти двое: английский физик и романист, придумавший антагонизм между физиками и лириками, и советский инженер, подхвативший тему? Здесь, спору нет, я промахнулся (хотя Борис Слуцкий, конечно же, литературовед, а не поэт); вообще, 1950-е годы я, по моей периферийности, помню плохо.
Несколько энергичнее мне хотелось бы не согласиться с Вами в том, что я будто бы дал волю моей злости. Злиться мне на Эткинда никак нельзя: мы не в равном положении, его только жалко. Можно было бы, Вы скажете, старика пожалеть — и пощадить; но с такой меркой нам, боюсь, скоро придётся жалеть всю русскую словесность как целое: не лучше ли пощадить ее, пока не поздно? «Добро должно быть с кулаками», — сказал кто-то в ихнем Литературном институте, чуть ли не тот же Слуцкий. С известными оговорками я этот тезис готов принять.
Большое спасибо и за Горация. Здесь Ваша помощь просто неоценима, ведь я совсем не знаю латыни. Вопрос о противоречии оды II-10 и ст. 358-374 (по Фету) в послании К Пизонам занимал меня многие годы, местные эрудиты мне на него вразумительно ответить не смогли. Это — противоречие: по крайней мере в сегодняшней языковой и семантической оркестровке, уравнивающей умеренность и посредственность. Согласитесь, что замечание «рослую сосну чаще сотрясают ветры» родственно многократно высмеянному обывательскому «не высовывайся»; тут — прямой выход к романтизму. Конечно, я помню, что человек (поэт в особенности) всегда соткан из противоречий; возможно, что и лексически места эти у Горация не родственны (т.е. в К Пизонам — не mediocritas), и романтическая интерпретация посредственности тогда не была понятна; и, разумеется, не упрекнуть Горация имел я в виду. Сопоставление этих мест у Горация лежит в русле всё тех же моих спекуляций об авангардизме и пассеизме. В качестве иллюстрации прилагаю два стихотворения, которые очень прошу подвергнуть нелицеприятной критике. Одно из них, вместе с эпиграфом, объяснит Вам, почему я просил Вас пояснить мне Горация.
Вероятно, в середине октября я уже буду в Лондоне; билет (открытый!) получен, основные формальности преодолены. Таня и Лиза пока остаются здесь.
На этом прощаюсь. Обнимаю Вас.
21.09.89
Иерусалим
Дорогой Геня,
посылаю Вам текст Г. Померанца, привезённый гостящей у нас Риммой Запесоцкой. Г. С. предназначает этот текст для Liberty — или (если там почему-либо не возьмут) для Вашего журнала, в дополнение к уже посланной вам его большой статье о взглядах Шафаревича, — по статье последнего в Новом Мире.
Спасибо за Ваше письмо от 17 августа. На днях я отошлю Вам давно готовый ответ на него: его нужно только отпечатать, а принтера у меня нет. Хочу еще послать Вам кое-что из стихов на критику (которую очень ценю). А пока — выполняю просьбу Г. С.
3 окт. 1989
Мюнхен
Дорогой Юра, я был в двухнедельной отлучке, вернулся домой и нашел Ваше письмецо с текстом Померанца. Спасибо. Мне давно хотелось написать Вам о статье «Гарвардский синдром», которую я прочёл в Двадцати Двух, поблагодарить Вас и немножко с Вами поспорить, но всё никак не соберусь; может быть, немного позже.
В августе я получил от Би-Би-Си запрос, о котором Вы мне писали. Я ответил как мог и выслал ответ тогда же. Пользуюсь случаем послать копию. Не обращайте внимания на литературные формулировки. Что у Вас с Лондоном?
Мы оба кланяемся Вам и Тане.
[последняя страница письма Хазанова к Ю.К. от 7 октября 1989;
предыдущие страницы пока не найдены]
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это стихотворение [Мой польский классик, за ручьем твоим…], обращённое, если я не ошибаюсь, к Тувиму, полно маленьких загадок, которые только усиливают его прелесть. Какую-то часть его смысла, как мне кажется, я понимаю. Два замечания: Клио, как и все греческие женские имена на «о» (Сапфо, Эрато, Геро, Ио, Калипсо), по-русски не склоняется. Второе, собственно, не замечание, а так: христофор буквально значит богоносец (Христоносец); Вы это имели в виду?
Жму Вашу руку, поклон и сердечный привет Тане.
Dr Yuri Kolker:
BBC Beaumont Hostel
17-19 Prince's Square
Bayswater
London W2
United Kingdom
10 ноября 1989
Дорогой Геня,
отвечаю на два Ваших письма: от 3 и от 7 окт. 1989. Проволочка была вызвана переездом: пишу Вам, как видите, уже из Лондона, в чем есть доля Вашей вины: с таким английским, как мой, сюда, вообще говоря, не берут. Спасибо Вам большое за характеристику. Лучшей я, кажется, не получал. Она здесь произвела некоторое впечатление.
Таня и Лиза пока в Иерусалиме — и совершенно неясно, как быть дальше. Вероятно, будем сдавать нашу квартиру и снимать здесь. Жильё здесь чудовищно дорогое, мы оба непрактичны, жалованье у меня (относительно) скромное, словом... оставим пока эту приятную тему. Как только я пойму, как жить дальше, я тотчас напишу Вам об этом.
Ваша критика моих стихов, увы, замечательно точна. Эпиграф я просто прошляпил. Ведь в самом деле получается, что я возражаю Горацию (а не Цветаевой, которую я держал в уме). Что есть в этом стихотворении (Похвала посредственности) "ход в сторону", как Вы говорите, и не один, — это я и сам чувствовал. "От страсти жестокостью густо несёт" — последнее сочетание, точно сговорившись с Вами, в тех же словах отвергла и Таня; а я, честно говоря, всё еще не слышу. Переработка старых текстов всегда опасна, слои накладываются и торчат друг из-под друга. "Невсеобъемлющий" — конечно, неуклюже, это я чувствую ясно, вместе с Вашей правотой. Во втором стихотворении я, конечно, склоняю не имя Клио, а русификацию этого имени, принятую у поэтов прошлого века (наряду с Клио): Клия; но если Вы не вспомнили об этой русификации, то это значит лишь, что ее нельзя ставить в родительном падеже — во избежание смешения... Слово христофор я употребил именно в том значении, которое Вы подтвердили.
Перед самым отъездом я закончил подготовку рукописи новой книги (неновых) стихов. Подготовка на этот раз означала основательную переделку, некоторые вещи (даже и опубликованные) изменились очень сильно. Хотел было послать рукопись Вам на критику — но своевременно понял, что это означало бы нещадно Вас эксплуатировать: Вы бы постеснялись отделаться отпиской или прямо сказать, что у Вас нет на это сил (что мне очень понятно, я ведь знаю, как Вы работаете). Издавать планирую либо у Синявских, если позволят, с тем, что большую часть работы сделаю я сам, — либо ... в Худлите — если не заломят слишком дорого. Ибо это только вопрос денег. За мою книгу они могут спросить 2000 рублей в валюте. Эта сумма была для нас неподъёмной до нового курса рубля, а теперь кажется реальной. Хвастался ли я Вам, что ленинградские журналы Нева и Звезда хотят печатать мои стихи и чуть ли не спорят о них — и это без моей просьбы? Правда, и у них — очередь: стихи ведь всё еще не перевелись в этой стране. Но сам факт любопытен. Он даже слегка щекочет мне самолюбие, хоть я и понимаю, что и интерес к эмигрантским писателям — всё та же конъюнктура, всё та же несамостоятельность… Всего этого Вам объяснять, слава Богу, не нужно.
Таня сказала мне по телефону, что Вы прислали нам копию какой-то статьи Кушнера. Спасибо. Но я, Вы знаете, не слишком ценю его прозу. Я и стихи его никогда не считал совершенством: я всегда твердил лишь о его поразительном мастерстве в обращении с поэтическим словом, — а мастерство ведь далеко еще не всё, что нужно поэту. Затем, последние его стихи меня что-то совсем уже не трогают. Может быть, я оглох, — а может быть, положение "первого литературного чиновника Ленинбурга", как написала одна моя знакомая, сказалось на его творчестве. Я всегда думал, что стихи (как и молитва) не должны быть существенным образом связаны с профессией и заработком, что поэт должен зарабатывать преимущественно не ими. Вообще, мне странен человек, никогда и ничего, кроме писания стихов, не делавший.
О моей новой работе скажу пока лишь то, что очень устаю. Буду ли я любить ее, неясно. Но если стихи у меня в Лондоне будут писаться лучше, чем в Иерусалиме, я, вероятнее всего, постараюсь здесь закрепиться. Пока я занимаюсь переводами и резаньем плёнки (на которую сам себя записываю перед выходом в эфир; живьём еще не читал). В коллектив (простите за это надоевшее слово) вживаюсь медленно, такого опыта у меня не было в прошлом, я всегда что-то делал в одиночку или в отдалённом контакте с кем-то. Преимущества жизни в культурном центре я оценю нескоро: экономлю, трачу на себя не более трёх фунтов в день (включая мелкие покупки), ведь и без того за крохотную комнату в общежитии я плачу сейчас больше, чем Таня — за нашу четырехкомнатную квартиру в Иерусалиме (боюсь, ей там на днях закроют в банке кредит — так мы увязли в долгах).
На этом пока прощаюсь с Вами — обнимаю Вас, поклон Вашим.
Примите от всех нас наилучшие пожелания к Рождеству и Новому году.
Всегда Ваш,
1987, Иерусалим — 1989, Лондон;
помещено в сеть 21 августа 2010