Юрий Колкер. ГРЭМ ГРИН, ДИССИДЕНТ ПО-БРИТАНСКИ, 1991

Юрий Колкер

ГРЭМ ГРИН,
ДИССИДЕНТ ПО-БРИТАНСКИ

(1991 / 1996 / 2004)

Стоит произнести: Грэм Грин, и мы оказываемся перед вопросом. Этот вопрос возник сразу, как только к Грину пришел успех, сопутствовал писателю всю жизнь, разрастаясь вместе с успехом, и по сей день остается первым, что приходит на ум в связи с Грином. Этот вопрос не только Грина касается, а вводит нас в сердцевину важнейшего литературоведческого спора современности. В самом упрощенном виде он звучит так: может ли в наше время высокая проза быть занимательной, а большой писатель — популярным, то есть коммерческим? Отчетливо помню, как после смерти Грина (он умер третьего апреля 1991 года, в городе Веве, швейцарском курорте на берегу Женевского озера) все опять кинулись спорить — и столько всего наговорили!

Если от упрощения отказаться и вопрос развернуть, то придется еще и вот что спросить: нужен ли (и возможен ли) реалистический психологический роман в эпоху психологии и психоанализа? Не исчерпал ли себя этот жанр с его пиком в XIX веке, после Толстого и Достоевского?

ГДЕ И КОГДА

Грэм Генри Грин родился третьего октября 1904 года в городке Баркемстэд, графство Хардфордшир, в семье директора местной школы. В этой школе он и учился. Приходилось ему несладко. Положение вынуждало его к двойной лояльности, к шпионажу и в пользу дирекции, и в пользу однокашников. (Потом он убедится: писательство соприродно предательству. И скажет: «В сердце писателя упрятан кусок льда».) Не удивительно, что из школы он в конце концов сбежал. Его отловили с признаками психического расстройства, с самоубийственными настроениями (позже он признавался, что играл в русскую рулетку: приставлял к виску револьвер, в барабане которого был один патрон) и отправили в Лондон — к психоаналитику, у которого будущий писатель жил во время лечения. Затем Грин учился на историка в Оксфорде, в Бэллиольском колледже, курса не окончил, в 1925 году напечатал сборник стихов под названием Лопочущий апрель, а в 1926 году перешел в католицизм — под влиянием Вивьен Дэйрел-Браунинг, на которой женился через год, то есть в возрасте 23-х лет.

С 1926-го по 1930-й год Грин работал помощником редактора лондонской газеты Таймс. Первый роман Внутренний человек вышел в 1929-м и был отмечен знатоками. Вскоре Грин уходит из Таймса, имея в виду вольные журналистские хлеба. Какое-то время он еще работал литературным редактором журнала Спектейтор, писал рецензии, главным образом — на кинофильмы. Следующие три десятилетия Грин разъезжает по планете в качестве журналиста-внештатника.

Роман Поезд идет в Стамбул, первый из экранизированных романов Грина, появляется в 1932 году. Эту вещь и последующие три романа сам писатель определяет как сочинения развлекательные — и этим словно бы отгораживается от большой литературы. Ставка на успех у читателя оправдалась: Грин делается популярен.

Дальше идут романы уже просто знаменитые: Третий, Брайтонский леденец (поначалу переведенный в России как Брайтонский утес), Власть и слава (название тоже переведено на русский неверно — как Сила и слава; заметим, что знаменитая цитата из Фрэнсиса Бэкона, давшая название московскому журналу Знание — сила, переведена с тем же характерным искажением; точнее было бы: Знание — власть), Суть дела, Тихий американец, Наш человек в Гаване, Комедианты… Всего Грин написал 26 романов (десять из которых экранизированы), десять пьес, множество рассказов и очерков.

Жил Грин в последние годы на юге Франции, в Антибе, между Ниццей и Каннами, — можно сказать, в добровольном изгнании, почти в эмиграции, ибо не ладил с британским истеблишментом. Но была и другая причина. Он рано расстался с женой — и, будучи католиком, не мог жениться вторично. В Антибе его удерживала многолетняя привязанность к Ивон Клоэта, во всем — если забыть о церковном благословении — подобная супружеству. «Только любовь, — говорил Грин, выворачивая наизнанку расхожую мудрость, — сообщает близости полноту…»

РОМАНЫ

Грина прочли во всем мире, и запомнился он именно романами. Действие первых происходит на родине, в Англии. Действие последующих Грин переносит в страны третьего мира, находящиеся на пороге политических катастроф. Возникает так называемая Гринландия — совокупность горячих, неблагополучных точек планеты, воссозданных писательским воображением. Особенность этих романов в том, что мировое зло присутствует в них как ясно ощутимая деятельная сила, а герои, сломленные жизнью люди, находятся в тяжелейших нравственных тупиках. Неизбывная греховность мира и человека, человек в непрекращающейся борьбе с собою, святость грешника, плут, умирающий как герой, — вот темы Грина. Его всегда и везде и в первую очередь интересует внутренний человек в трагических пограничных ситуациях и — на авансцене истории. Недаром своей эпитафией Грин хотел видеть стихи из Апологии епископа Блаугрэма Роберта Браунинга:

Our interest's on the dangerous edge of things.
The honest thief, the tender murderer,
The superstitious atheist, demirep
That loves and saves her soul in new French books…
Нас интересует всё пограничное, опасное:
Честный вор, нежный убийца,
Суеверный атеист, эмансипированная женщина,
Любовница, поглощённая спасением своей души
в новых французских романах…

Гринландия сообщает человеческим трагедиям планетарный размах, превращает прозу Грина в своего рода золотое сечение эпохи, исследуемой художественными средствами.

Святость грешника в романе Суть дела (который многие считают лучшим произведением Грина) навлекла на автора проскрипцию Ватикана (и гнев другого писателя-католика, Ивлина Во). Позже отношения Грина с Ватиканом смягчились. Следующий наместник святого Петра, папа Павел IV (1963-1978), признал, что прочел книгу Грина с наслаждением, и добавил, что хоть она всегда будет оскорблять чувства некоторых католиков, автору не следует обращать на это внимания.

Любовь у Грина всегда греховна, мучительна, а грех — притягателен. «Вожделение всё неимоверно упрощает» (читай: снимает все проблемы совести и религии), — вот еще одно из его знаменитых и характерных высказываний. Его герои-мужчины, даже самые безнадежные, ведут себя очень по-мужски, женщины — очень по-женски. Герой и героиня не ищут мистического слияния друг с другом, как в иных романах русских классиков. Они — в жестком и очень западном противостоянии. Разрыв угадывается в контексте повествования как обещание свободы, как свет в конце туннеля…

Грин верил, что быть писателем предназначено ему свыше. Он говорил: «Не понимаю, как могут жить и помнить о смерти люди, которые не пишут». О своем творческом методе сказал жестко: «Я никогда не дожидался вдохновения — иначе просто не написал бы ни строки».

Разумеется, Грин — пессимист. Но пессимизм его — не кафкианский, он часто оставляет место надежде, согрет сознанием того, что мир велик, а будущее непредсказуемо. Как теплый живой сумрак на потемневших полотнах старых мастеров, он словно уводит нас в иное измерение.

ДИССИДЕНТ

Всю жизнь Грин был диссидентом — и на очень английский лад. Католик в Великобритании — всегда диссидент, отщепенец, подозреваемый в неблагонадежности. Со времен Генриха VIII не сходит с повестки дня вопрос: может ли католик быть истинным британским патриотом. Ответа нет и сегодня.

В какой мере Грин был религиозен? В значительной, если судить по его романам и высказываниям. Верил в загробную жизнь, в чистилище. Не верил в ад и сатану. Сомневался во многом. Понимал, что сомнение плодотворно. О папе Иоанне-Павле II говорил неодобрительно: «Не думаю, чтоб у него были сомнения. Не думаю, чтоб он сомневался в своей непогрешимости…» В 1926-м, при крещении в католичество, взял имя Томас — не в честь Фомы Аквинского, как можно было бы подумать, а — в память Фомы неверующего, первого диссидента в христианстве.

Диссидентство, бунтарство — было у него в крови, распространялось на всё установившееся, на всякий истеблишмент, а есть ли что-либо более установившееся, чем римская церковь? «Я — католический агностик», твердил он. С годами агностицизм чувствовался в нем всё сильнее, а католицизм — всё слабее. Он всё больше смущался неблагими проявлениями Творца.

Был Грин диссидентом и в другом смысле: как многие европейские интеллектуалы, заигрывал с левыми, какое-то время даже состоял в коммунистической партии. В годы становления Гринландии коммунизм представляется ему этакой мистической воинствующей церковью будущего. «Коммунисты виновны в тягчайших преступлениях, — говорит герой романа Комедианты, — но они по крайней мере не стояли в стороне, как преуспевающие и ко всему равнодушные обыватели. Я предпочитаю видеть на своих руках кровь, а не воду, которой умыл руки Пилат…» Подход до боли знакомый, романтический и жестоко-наивный.

Та же политическая наивность подогревала антиамериканизм Грина, побуждала его брататься с Фиделем Кастро, с панамским диктатором Омаром Торрихос-Эррерой, с сандинистским правителем Никарагуа Даниэлем Ортегой.

С кремлевским большевизмом Грин тоже заигрывал — и его охотно переводили в советской России. Он дружил со знаменитым советским агентом в Британии Кимом Филби, закончившим свои дни в Москве. Сам Грин агентом Кремля не был, наоборот, в годы войны служил в британской разведке. О тайной деятельности Филби ничего не знал. Для него Филби оставался коллегой и приятелем. Зато Филби кое-что извлекал из этого приятельства. В военные годы он направлял деятельность Грина из Лондона, а Грин передавал ему секретную информацию, между делом раздобытую им в тогдашнем английском протекторате Сьерра-Леоне (где разворачивается действие Сути дела). Когда Филби стал перебежчиком, Грин — под неодобрительные возгласы соотечественников — написал хвалебное предисловие к его мемуарам Моя безмолвная война и всегда впоследствии защищал Филби. «Он сражался за идею, в которую верил. Продажен не был. Что до лжи, то кто в политике не лжет? Возьмите хоть Рейгана…»

Лишь дело Даниэля и Синявского в 1966 году приоткрыло Грину глаза на природу советского режима. Западный человек, он не понимал, как можно посадить в тюрьму за книгу, просил советские издательства отчислять причитающиеся ему гонорары женам посаженных, натолкнулся на советскую стену — и прекратил печататься в СССР.

РАЗНОГОЛОСИЦА

Что же говорили о Грине британцы в год его смерти? Оберон Во, друг Грина, сын писателя Ивлина Во, назвал Грина последним из гигантов недавнего прошлого. Нобелевский лауреат Уильям Голдинг сказал, что романы Грина — одно из вершинных достижений литературы. Кингсли Эмис полагал, что Грин велик не только в своих романах, но и в рассказах, — сочетание не частое. Джон Ле-Карре назвал себя учеником Грина.

Но и самые щедрые похвалы сопровождались оговорками. То и дело слышалось: Грин — всё-таки отчасти газетный борзописец, продался голливудской Мамоне…

Анита Брукнер считала, что Грин — британский Франсуа Мориак, что он остался в своей эпохе, весь принадлежит 1930-40-м. Очень по-советски журила его за пессимизм. Автор Механического апельсина Энтони Берджесс упрекал Грина в нехватке панорамного охвата современного мира. Подчеркивал: слишком уж он был популярен, слишком кинематографичен, прибегал к избитым приемам.

Среди русских (а в России Грина знали все, кто вообще читал) в хоре похвал и восторгов прозвучали слова о том, что Грин неисправимо старомоден, да и психологический роман устарел, не соответствует духу века, является пережитком.

АНТИ-НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ

Грин был так популярен, получил столько наград и премий, что в их списке просто бросалось в глаза отсутствие нобелевской. Как она могла обойти такого писателя? А вот как: шведский академик, поэт и романист Артур Лундквист заявил, что этот детективный автор (так он определял Грина) получит премию только через его, Лундквиста, труп. Трупа не случилось. Точнее, он случился через два месяца: Лундквист умер в декабре того же 1991 года, что и Грин, словно бы выполнив свое земное предназначение. Смерть его прошла незамеченной. Есть опасения, что в историю литературы этот лауреат международной ленинской премии (1958) войдет только в связи с Грином.

В Америке Грина ценил не только Голливуд. Непростые отношения с Вашингтоном (в 1954 году государственный департамент не позволил Грину, противнику вьетнамской войны, арендовать участок земли в американском протекторате Пуэрто-Рико) не помешали в 1961 году Американскому институту искусств и словесности назвать британца своим почетным членом. Позже Грин слагает с себя это отличие, но дорожит другими международными наградами и почестями. Гамбург присуждает ему Шекспировскую премию, университеты Эдинбурга, Оксфорда и Москвы — звание почетного доктора, Франция — Орден почетного легиона, а Бэллиольский колледж Оксфорда (Грином не оконченный) — почетное членство.

ПОСИЛЬНЫЕ СООБРАЖЕНИЯ

Итак: кто же перед нами? Велик ли Грэм Грин? Daily Telegraph в 1991 году писала, что до Толстого и Джойса он не дотягивает (не понимая, что эти два имени взаимно исключают друг друга).

Произнесем и мы свои посильные соображения. До Толстого — не знаем. Уж больно монументален яснополянский старец в нашем русском сознании. Что до Джойса, то тут мы опять возвращаемся к вопросу: чем должна быть художественная проза? Ответов два. Один в духе Лундквиста и университетских филологов, в духе эстетической левизны. Нас поучают с кафедры, что в основе добротной прозы должен лежать филологический изыск, а не занимательность. Нужно выдать что-то новенькое и душещипательное. Нужен прогресс. В других-то областях прогресс есть, значит, и в искусстве он должен быть. Так сказать, excelsior: всё выше и выше. Куда там до нас Шекспирам да Шиллерам! Они наивны.

Другой ответ — в духе, решусь вымолвить, здравого смысла. Изыск и новизна сами по себе никакой эстетической ценностью не обладают. Проза должна быть увлекательна, психологична, кинематографична. Даже детективный элемент — не беда. Первым детективным писателем был, как ни как, Достоевский, «ясновидец духа». Подлинная и непреходящая новизна — в индивидуальности писателя, в том, что он не только увидел мир по-своему, но и создал, и нам показал это свое неевклидово пространство.

Прогресс в искусстве — вздор. Ему просто неоткуда взяться. В ходе столетий человек даже умнее не становится, не то что крупнее. Наоборот, мы мельчаем. Чем нас больше на этой планете, тем меньше неповторимого в каждом из нас, тем меньше отпущено нам земли, воздуха и души. Наш генофонд — слабый, разбавленный нуклеотидный бульон в сравнении с генофондом древних. Искусства сходят на нет, умирают (см. Хосе Ортегу-и-Гасета и Владимира Вейдле). Повзрослевшему человечеству они нужны всё меньше и меньше. Уже одно то, что мы ждем от искусства новизны, — свидетельство нашего душевного и духовного обнищания. В хорошие времена от него ждали истины, красоты, откровения.

Если мы примем это, мы тотчас увидим, что психологический роман не устарел. Устарела — психология. Никогда эта псевдонаука не откроет нам того знания о человеке, которое мы получаем от подлинного писателя. Давно отмечено, что все громкие открытия психоанализа преспокойно присутствуют в произведениях настоящих писателей и поэтов прошлого. Грин переживет Джойса, который — всего лишь дань моде. Джойс и сейчас уже скучен. Его не читают, им бряцают, его изучают. Еще немного — и его последним прибежищем станет университетская кунсткамера: печальный паноптикум несостоявшихся писателей. В России то же самое давно уже произошло с Хлебниковым и ему подобными.

Психология устарела потому, что она тоже всегда была данью моде — и ничем больше. Всю правду, которую сказали нам психологи и психоаналитики, они сказали нам как писатели и мыслители, не как ученые. Подлинная психология как отдел философии существует с древности. Едва она стала университетской дисциплиной, как начала линять. Такова же и судьба других новоизобретенных наук, в первую очередь истории. Великие историки прошлого — всегда были еще и великими писателями (вспомним: вторая по счету нобелевская премия по литературе была в 1902 году присуждена историку Теодору Моммзену). А где теперь Моммзены, не говоря уже о Фукидидах? Историки обмельчали под сенью кафедр и зарплат. Писатель и мыслитель — всегда авантюрист, всегда работает на свой страх и риск, всегда бросает вызов миру и Богу… Не говорим о других подобных же псевдонауках, среди которых по праву первенствует литературоведенье, самая анекдотичная из университетских дисциплин. Афанасий Фет, помнится, проезжая мимо московского университета, всякий раз опускал стекло кареты и смачно плевал в сторону этой цитадели просвещения. Кучер уже знал, что нужно остановиться. А ведь Фет не дожил до сегодняшнего срама. Сегодня он с полным правом плюнул бы и в сторону Сорбонны, Оксфорда и Гарварда.

Вернемся к Грину. Он представляется мне лучшим английским писателем двадцатого века. Лучшим — не в том смысле, что он выше всех, а в том, что никто не выше его. Рядом с Толстым карликом не кажется. Слияние автобиографичности с вымыслом у него — именно толстовское: идеальное. Он принадлежит своей эпохе не больше, чем Диккенс — своей, и эту эпоху нам возвращает, в чем и состоит одна из важных задач искусства. А тем, кто говорит, что приемы Грина избиты, придется рано или поздно признать, что все приемы избиты, что это уже было под солнцем, и что прием, пусть и самый изысканный, всё-таки не более чем прием. Например, находке Джойса — три тысячи лет: она прямо взята из Библии. Новизну в ней могли усмотреть только те, кто в этот источник не заглядывал. Джойс пройдет, как с белых яблонь дым. А Грин — останется. Не повредит и его политическая наивность. Ведь пережил же Толстой толстовство.

15 апреля 1991 / 1997 / 2004,
Лондон / Боремвуд, Хартфордшир;
помещено на сайт 2 февраля 2005

на волнах Русской службы Би-Би-Си как отдельная тематическая передача, Лондон, 17 апреля 1991

журнал NOTA BENE (Иерусалим) №6, декабрь 2004

еженедельник ОКНА (Тель-Авив) №?, декабрь 2005

газета ДЕЛО (Петербург) №?, 4 февраля 2008 (вариант; с редакционными искажениями)

Юрий Колкер